Отец загадал мне мудреную загадку: –
«Стоит мост на семь верст. У конца моста
стоит яблоня, она пустила цвет на весь Божий Свет».
Слова мне понравились, а разгадать не
мог. Оказалось, что это семинедельный Великий пост и Пасха.
Первая неделя поста шла к исходу. В субботу Церковь вспоминала чудо великомученика Феодора Тирона. В этот день в церкви давали медовый рис с изюмом. Он так
мне понравился, что я вместо одной ложечки съел пять, и дьякон, державший блюдо, сказал мне: «Не многовато ли будет?» Я поперхнулся от смущения и закашлялся. В эти Богоспасенные дни (так еще называли пост)
я часто подходил к численнику и считал листики: много ли дней осталось до Пасхи?
Перелистал их лишь до Великой субботы,
а дальше уж не заглядывал – не грешно ли
смотреть на Пасху раньше срока?
Отец, сидя за верстаком, пел великопостные слова:
Возсия, благодать Твоя Господи,
возсия просвещение душ наших;
отложим дела тьмы, и облечемся
во оружие света:
яко да преплывше поста великую пучину.
Все чаще и чаще заставляли меня читать
по вечерам «Сокровище духовное от мира
собираемое» святого Тихона Задонского. Я
выучил наизусть вступительные слова к этой
книге и любовался ими как бисерным кошелечком, вышитым в женском монастыре
и подаренным мне матерью в день Ангела:
«Как купец от различных стран собирает различные товары, и в дом свой привозит, и сокрывает их: так христианину можно
от мира сего собирать душеполезные мысли, и слагать их в клети сердца своего, и
теми душу свою созидать».
Многое что не понимал в этой книге.
Нравились мне лишь заглавия некоторых
поучений. Я заметил, что и матери эти заглавия были любы. Прочтешь, например:
«Мир», «Солнце», «Сеятва и жатва», «Свеча горящая», «Вода мимотекущая», а мать
уж и вздыхает:
– Хорошо-то как, Господи!
Отец возразит ей:
– Подожди вздыхать... Это же «зачин».
А она ответит: – Мне и от этих слов
тепло!
Читаешь творение долго. Закроешь книгу и по старинному обычаю поцелуешь ее.
Много прочитано разных наставлений святителя, а мать твердит только одни, ей полюбившиеся, заглавные слова:
– Свеча горящая… Вода мимотекущая…
Наш город ожидал два больших события:
приезда архиерея со знаменитым протодьяконом и чин провозглашения анафемы отступникам веры.
Про анафему мне рассказывали, что в старое время она провозглашалась Гришке Отрепьеву, Стеньке Разину, Пугачеву, Мазепе, и
в этот день старухи-невразумихи поздравляли
друг дружку по выходе из церкви: «с проклятьицем, матушка». При слове «анафема» мне
почему-то представлялись большие гулкие камни, падающие с высоких гор в дымную бездну. День этот был мглистым, надутым снегом и ветром, готовый рассыпаться тяжкой свинцовой вьюгой. Хотя и объяснял мне Яков, что анафему не надо понимать как проклятие, я все же стоял в церкви со страхом. Из алтаря вышло духовенство для встречи епископа. Я насчитал двенадцать священников и четырех дьяконов.
Шествие замыкал высокий, дородный протодьякон с широким медным лбом, с рыжими
кудрями по самые плечи. Он плыл по собору как большая туча по небу, вьюжно шумя синим своим стихарем, опоясанным серебряным двойным орарем. Крепкая медная рука с литыми длинными пальцами держала кадило.
Про этого протодьякона ходила молва, что был он когда-то бурлаком на Волге, и однажды, тяня бичеву, запел песню на все волжское поволье. Услыхал эту песню проезжавший мимо московский митрополит. Диву он дался, услыхав голос такой редкостной силы. Владыка повелел позвать к себе певца. С этого и началось. Бурлак стал протодьяконом. На колокольне затрезвонили «во вся тяжкая» колокола. К собору подкатила карета, из которой вышел сановитый монах в
собольей шубе, опираясь на черный высокий посох. Лицо монаха властное, смурое,
как у древних ассирийских царей, которых
я видел в книжке.
В это время загрохотал как бы великий
гром. Все перекрестились и восколебались,
со страхом взглянув на медного протодьякона. Он начал возглашать:
– Достойно есть, яко воистину… К его
возгласу присоединился хор, запев волнообразное архиерейское «входное», поверх которого шли тяжелые волны протодьяконского
голоса: – И славнейшую без сравнения серафим… Два иподьякона облачали епископа в лиловую мантию. Она звенела тонкими ручьистыми бубенчиками.
Это была первая торжественная служба,
которую я видел, и мне было радостно, что
наше Православие такое могучее и просторное. Недаром сегодняшний день назывался
по-церковному «Торжеством Православия».
Епископа облачали в редкостные ризы,
посредине церкви, на бархатном красном
возвышении, и в это время пели запомнившиеся мне слова: «Да возрадуется душа
твоя, о Господи!..» Все это было мне в диковинку, и Гришка несколько раз говорил мне:
– Закрой рот! Стоишь как ворона!
– А у тебя сопля текст! – разъярился я
на Гришку, толкнув его локтем.
– Чего это вы тут озоруете? – зашипел
на нас красноносый купец Саморядов. – Анафемы захотели?
Но купец Саморядов сам не выдержал
тишины, когда протодьякон грянул во всю
свою волговую силу:
– Тако да просветится свет твой пред человеки!..
Купец скрючился, ахнул и восторженно вскрикнул:
– Вот дак… голосище!.. Чтоб… его…
Он хотел прибавить что-то неладное, но
испугался; закрыл ладонью рот и стал часто
креститься. На купца взглянули и улыбнулись.
Меня затеснили и загородили свет. Я пытался протискаться вперед, но меня не пускали и даже бранили:
– И что это за шкет такой беспокойный!
– Пустите сорванца вперед, а то все мозоли нам отдавит!
Меня выпихнули к самому амвону, где
стояли почетные богомольцы. На меня покосились, но я никакого внимания на них не обратил и встал рядом с генералом.
Я смотрел на «золотое шествие» духовенства из алтаря на середину церкви при пении «Блажени нищие духом», на выход епископа
со свечами, провозгласившего над народом
моление «Призри с небеси, Боже» и осенившего всех нас огнем, – а в это время три отрока в стихарях пели: «Святый Боже, Святый
Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас»,
– на всенародное умовение рук епископа перед Великим выходом при пении: «Иже херувимы тайно образующее», и все это при синайских громах протодьяконовского возношения.
Мне не стоялось спокойно, я вертелся по
сторонам и весь как бы горел от восхищения.
Генерал положил мне руку на голову и
вежливо сказал:
– Успокойся, милый, успокойся!
Начался чин анафемствования. На середину церкви вынесли большие темные иконы Спасителя и Божьей Матери. Епископ прочитал Евангелие о заблудшей овце, и провозглашали ектению о возвращении всех отпавших в объятия Отца Небесного.
В окна собора била вьюга. Все люди стояли, потемневшими, с опущенными головами, похожими на землю в ожидании бури.
После молитвы о просвещении святом
всех помраченных и отчаявшихся на особую деревянную восходницу поднялся протодьякон и положил тяжелые металлические
руки на высокий черный аналой. Он молча
и грозно оглядел всех предстоящих, высоко
поднял златовласую голову, перекрестился
широким взмахом и всею силою своего широкого голоса запел прокимен:
– Кто Бог великий яко Бог наш, Ты еси Бог наш творяй чудеса!
Как бы объятый огнем и бурею, протодьякон бросал с высоты восходницы огненосное, страшное слово: анна-фе-мма!
И опять мне представилась гора, с которой падали тяжелые черные камни в дымную бездну.
Все отлучаемые от Церкви были этими
падающими камнями. Вслед им, с высоты
горы, Церковь пела трижды велико-скорбное
и как бы рыдающее:
– Анафема, анафема, анафема! Церковь
жалела отлучаемых. В этот мглистый вьюжный день вся земля, казалось, звучала протодьяконской медью: Отрицающим бытие Божие – анафема!
– Дерзающим глаголати, яко Сын Божий не единосущен Отцу и не бысть Бог – анафема!
– Не приемлющие благодати искупления – анафема!
– Отрицающие Суд Божий и воздаяние
грешников – анафема!..
В этот день мать плакала:
– Жалко их… Господи!..
В.Никифоров-Волгин
|